Я променял море знакомых на лужу друзей

“море” | Поиск реп текстов и рэп песен по запросу "море" на ductchildtrical.tk

7 weeks ago - Хотелось,чтоб цветочки тоже в кадр попали Мои друзья - лучшие 11 weeks ago - Я променяла море знакомых на лужу друзей. Статус. Я променял море знакомых на лужу друзей. на сайт через ВКонтакте, чтобы отслеживать кого Сергей Райкин добавил или удалил из друзей. Люси, отстань, всего-то пол первого, я вообще сплю в субботу ко двум, если не дольше, .. Я променял море знакомых на лужу друзей.

Просто хочу напомнить, что нельзя забывать о том, что неравенство присутствует во всех странах, даже лидеру Евросоюза его не избежать. И это неравенство бедных и богатых настолько порой явное и очевидное когда в одном городе дорогие виллы и яхты, а в соседнем — жилые старые сараичто хочется переосмыслить свою жизнь, заново взглянуть на столь будничные и типичные для нас вещи.

Что вас сейчас окружает? Теплая комфортная квартира, пластиковые окна, пол с подогревом, холодильник, забитый вкусной едой, различные гаджеты, целый шкаф хорошей одежды и так далее. И кто рядом с вами? Ваша семья в которой вы выросли или же ваша новая семья которую вы создаливаши друзья, ваши коллеги по работе, ваши знакомые из фитнес-клуба… Всё это у вас. И всё это вы имеете возможнось приумножать и наращивать.

У вас есть тысяча различных дорог вашей жизни, тысяча новых шансов и тысяча идей по саморазвитию. И вы уже обладаете очень и очень многим и я сейчас говорю не про накопленные проценты от вкладов: Вы не одиноки и вы не погрязли в истинной бедности.

У вас есть всё, чтобы быть счастливым человеком. Так будьте же им! И не забывайте, жалуясь на недостаточное количество каналов по телевизору и медленный интернет, что у кого-то в доме нет даже электричства из-за непогашенных долгов на свет… P.

Кто захочет его взнуздать, порядком намучится.

бМБО нБТЫБММ. с ХНЕА РТЩЗБФШ ЮЕТЕЪ МХЦЙ

Он мне до сих пор фунт. Ну, да бог с. У него и так ничего за душой нет… Мой дед по отцу, рыжеголовый йоркширец, был пастухом… Он эмигрировал в Австралию в начале сороковых годов прошлого века. Женился он на ирландской девушке, приехавшей в новую колонию в том же году. Я слышал, что дед явился на пристань, как раз когда пришвартовался корабль с ирландскими девушками, прибывшими в Австралию, чтобы устроиться прислугой. Одна крепкая голубоглазая ирландка с черными волосами и большими руками оглядела его и после минутного раздумья крикнула в ответ: Я выйду за тебя замуж!

Она перелезла через поручни и прыгнула. Он подхватил девушку, взял ее узелок, и они вместе ушли с пристани; он вел ее, обняв за плечи. Отец, самый младший из четырех детей, унаследовал от своей матери ирландский темперамент. Парень чуть не спятил от злости и бросился на меня с дубиной. Я кинулся к нашей хижине и заорал благим матом: Когда я добежал до дома, он меня почти настиг.

Но мать все видела и уже ждала у дверей, держа наготове котелок с кипящей водой. Я вцепился в подол ее платья, а она стояла и смотрела на парня, пока он не ушел. Мой отец начал работать с двенадцати лет. Все его образование ограничилось несколькими месяцами занятий с вечно пьяным учителем, которому каждый ученик, посещавший дощатую лачугу, служившую школой, платил полкроны в педелю.

Начав самостоятельную жизнь, отец колесил по дорогам от фермы к ферме, нанимаясь объезжать лошадей или перегонять гурты. Свою молодость он провел в отдаленных районах Нового Южного Уэльса и Квинсленда и мог без конца о них рассказывать. И благодаря рассказам отца эти края солончаковых равнин и красных песчаных холмов были мне ближе, чем луга и леса, среди которых я родился и рос.

Там чувствуешь настоящую радость. Заберешься на поросшую сосной гору, разведешь костер… Он умолк и задумался, глядя на меня взволнованно и тревожно. Глава 2 Вскоре после того, как я заболел, мускулы на моих ногах стали сохнуть, а моя спина, прежде прямая и сильная, искривилась. Сухожилия начали стягиваться и затвердели, так что мои ноги постепенно согнулись в коленях и уже не могли разгибаться. Это болезненное натяжение сухожилий под коленями пугало мою мать, которая опасалась, что мои ноги навсегда останутся согнутыми, если не удастся как можно скорее выпрямить.

Глубоко встревоженная, она вновь и вновь приглашала доктора Кроуфорда, чтобы он назначил такое лечение, которое позволило бы мне нормально двигать ногами. Доктор Кроуфорд, который плохо разбирался в детском параличе, недовольно хмурил брови, наблюдая, как мать пыталась вернуть жизнь моим ногам, растирая их спиртом и оливковым маслом — средство, рекомендованное женой школьного учителя, утверждавшей, что оно излечило ее от ревматизма.

Доктор Кроуфорд жил в Балунге, небольшом городке в четырех милях от нашего поселка, и навещал больных на окрестных фермах, только когда заболевание было очень серьезным. Он разъезжал в кабриолете с полуподнятым верхом, на фоне голубой войлочной обивки которого эффектно выделялась его фигура, когда он кланялся встречным и приветственно помахивал кнутом, подгоняя свою серую лошадку, трусившую рысцой.

Этот кабриолет приравнивал его к скваттерам, правда лишь к тем из них, чьи экипажи не имели резиновых шин. Он неплохо разбирался в простых болезнях. Полиомиелит принадлежал к числу тех болезней, о которых он почти ничего не. Когда я заболел, он пригласил на консилиум еще двух врачей, и один из них установил у меня детский паралич. Этот врач, который, казалось, так много знал, произвел на мою мать большое впечатление, и она стала его расспрашивать, но он ответил только: Но доктору Кроуфорду она продолжала верить, потому что после ухода своих коллег он сказал: Я думаю, что он будет жить, но все в руце божьей.

Эти слова утешили мою мать, но на отца они произвели совсем иное действие — ведь доктор Кроуфорд сам признал, что никогда не имел дела с детским параличом. В конце концов доктору Кроуфорду все же пришлось решать, как быть с моими сведенными ногами. Взволнованный и неуверенный, он тихо выбивал дробь своими короткими пальцами по мраморной доске умывальника у моей постели и молча смотрел на.

Мать стояла рядом с ним в напряженной, неподвижной позе, как обвиняемый, ожидающий приговора. М-м-м… да… Боюсь, что остается только одно средство. К счастью, он храбрый мальчик. Нам надо выпрямить его ноги. Это можно сделать только силой. Мы должны их насильно выпрямить. Вопрос — как это сделать. Лучше всего, по-моему, каждое утро класть его на стол и вам всей тяжестью наваливаться на его колени и давить на них, пока они не выпрямятся.

Ноги надо вплотную прижать к столу. И делать это, скажем, три раза. Да, думаю, трех раз достаточно. А в первый день, скажем, два раза.

Каждое утро, когда мать укладывала меня на спину на кухонный стол, я смотрел на висевшую над камином картину, изображавшую испуганных лошадей. Парная к ней гравюра, висевшая на противоположной стене, изображала этих же лошадей в тот момент, когда они в испуге бешено уносились вдаль: Отец, принимавший все картины всерьез, нередко подолгу вглядывался в этих лошадей, прикрыв один глаз, чтобы лучше сосредоточиться и правильно оценить все их стати.

Однажды он сказал мне: Взгляни-ка на ее бабки. Мне не нравилось, что он находит у этих лошадей недостатки. Для меня они были чем-то очень важным.

Каждое утро я вместе с ними уносился от нестерпимой боли. Страх, обуревавший их и меня, сливался воедино и тесно связывал нас, как товарищей по несчастью. Мать моя упиралась обеими руками в мои приподнятые колени и, крепко зажмурив глаза, чтобы удержать слезы, всей тяжестью наваливалась на мои ноги, пригибая их книзу, пока они, распрямившись, не ложились на стол. Когда ноги выпрямлялись под тяжестью ее тела, пальцы на них растопыривались, а затем скрючивались наподобие птичьих когтей.

А когда сухожилия начинали тянуться и вытягиваться, я громко кричал, широко раскрыв глаза и уставившись на обезумевших от ужаса лошадей над камином. В то время как мучительные судороги сводили мои пальцы, я кричал лошадям: Глава 3 Больница находилась в городе милях в двадцати от нашего дома. Отец отвез меня туда в крепко сколоченной двуколке с длинными оглоблями, которой он пользовался, приучая лошадей к упряжи.

Он очень гордился этим экипажем. Оглобли и колеса были сделаны из орехового дерева, а на спинке сиденья он нарисовал вставшую на дыбы лошадь. Нельзя сказать, чтобы изображение получилось очень удачным, и отец в свое оправдание объяснял: Она делает это в первый раз и поэтому потеряла равновесие.

Отец запряг в двуколку одну из лошадей, которых он объезжал, и еще одну привязал к оглобле. Он держал ее за голову, пока мать, посадив меня на дно двуколки, забиралась в нее.

Усевшись, мать подняла меня и устроила рядом с. Отец продолжал что-то говорить лошади и гладил ее по потной шее: Выходки необъезженных лошадей не пугали мою мать.

Упрямые кони вставали на дыбы, падали на колени или рвались в сторону, задыхаясь от усилий сбросить упряжь, а мать смотрела на это с самым невозмутимым видом. Она сидела на высоком сиденье, приспосабливаясь к любому толчку: Отец ослабил удила и приблизился к подножке, пропуская вожжи сквозь кулак; он не сводил глаз с головы пристяжной.

Поставив ногу на круглую железную подложку и схватившись за край сиденья, он помедлил минуту, продолжая кричать беспокойным, возбужденным лошадям: Он ослабил вожжи, и лошади понеслись. Двухлетка, привязанная к оглобле недоуздком, рвалась в сторону, вытягивая шею. Мы промчались через ворота, разбрасывая камни, под скрежет буксовавших, окованных железом колес.

Отец хвастал, что ни разу во время своих стремительных выездов он не задел столбов ворот, хотя щербины, пересекавшие их на уровне ступиц, говорили об обратном. Мать, перегнувшись через крыло, чтобы посмотреть, какое расстояние отделяет ступицу колеса от столба, каждый раз повторяла: Когда мы свернули с грязной дороги, которая вела к воротам нашего дома, на вымощенное щебнем шоссе, отец придержал лошадей. Теплые лучи солнца и стук колес действовали на меня усыпляюще; заросли, выгоны, ручьи проносились мимо нас, окутываемые на мгновение пеленой пыли, поднятой копытами наших лошадей, но я ничего не.

Я спал, прислонив голову к плечу матери, пока через три часа она не разбудила. Под колесами нашего экипажа хрустел гравий больничного двора; я сел и стал смотреть на белое здание с узкими окнами и странным запахом.

Через открытую дверь я увидел темный паркет и тумбочку, на которой стояла ваза с цветами. Но весь дом был окутан странной тишиной, и она испугала. В комнате, куда меня внес отец, у стены стоял мягкий диван, а в углу был письменный стол. За ним сидела сестра, которая начала задавать отцу множество вопросов.

Его ответы она записывала в книгу, а он следил за ней, словно за норовистой лошадью, которая злобно прижимает уши. Потом сестра вышла из комнаты, захватив с собой книгу, и отец сказал матери: Тут задают слишком много вопросов, обнажают у человека все чувства, словно обдирают корову. И начинаешь думать, что зря их побеспокоил и что вообще их обманываешь.

Не знаю даже, как объяснить… Через несколько минут сестра вернулась с санитаром, который унес меня после того, как мать пообещала зайти ко мне, когда я буду уже в постели. Санитар был в коричневом халате.

У него было красное, морщинистое лицо, и он смотрел на меня так, словно я не мальчик, а какая-то трудная задача, которую надо решить. Он отнес меня в ванную комнату и опустил в ванну с теплой водой. Затем он сел на стул и принялся скручивать папиросу. Потом я сидел в прохладной чистой постели и упрашивал мать не уходить. Матрас на кровати был жестким и твердым, и мне никак не удавалось так натянуть на себя одеяло, чтобы образовались складки.

Под этим одеялом не будет теплых пещер, не будет на нем каналов и тропинок, извивающихся по стеганому одеялу, по которым можно перегонять камешки. Рядом не было родных стен, я не слышал собачьего лая, похрустывания соломы на зубах лошадей. В эту минуту я испытывал отчаянную тоску по дому. Отец уже простился со мной, но мать все медлила. Вдруг она быстро поцеловала меня и вышла, и то, что она это сделала, показалось мне невероятным. Я не мог даже подумать, что она ушла по своей воле — мне казалось, что ее заставило уйти что-то неожиданное и страшное, против чего она была бессильна.

Я не окликнул ее, не просил ее вернуться, хотя мне страстно хотелось. Я смотрел, как она уходит, и у меня не было сил остановить. Вскоре после того, как мать ушла, человек, лежавший на соседней кровати и несколько минут молча рассматривавший меня, спросил: В палате, где мы лежали, пол был паркетный, желто-коричневый между кроватями и в середине комнаты, но темный и блестящий под кроватями, где по натертым воском половицам не ступали ноги сиделок.

Белые железные кровати стояли в два ряда вдоль стен одна против. Ножки их были на колесиках. Вокруг каждой ножки пол был исчерчен и исцарапан — эти следы оставляли колесики, когда сиделки передвигали кровать. Одеяла и простыли на кроватях были туго натянуты и подоткнуты под матрас, образуя своего рода мешок. В палате было четырнадцать человек, я был среди них единственным ребенком.

После ухода матери некоторые больные заговорили со мной, стараясь меня утешить. Они стали расспрашивать меня, чем я болен, и, когда я объяснил, принялись рассуждать о детском параличе, а один больной сказал, что это просто убийство.

Я сразу почувствовал себя важной персоной, и человек, сказавший это, мне очень понравился. Я не считал свою болезнь серьезной и видел в ней лишь своего рода временное неудобство; в последующие дни каждое обострение болей вызывало у меня злость, которая быстро переходила в отчаяние по мере того, как боли усиливались, но стоило им пройти, и я о них забывал.

Долго оставаться в подавленном состоянии я не мог: Меня всегда приятно поражало, какое впечатление производит моя болезнь. Люди печально останавливались у моей постели, считая мое заболевание чудовищным ударом судьбы.

Это доказывало, что я действительно важная особа, и радовало. Я часто задумывался над этой храбростью, которую приписывали мне окружающие. Мне казалось, что назвать человека храбрым — все равно что наградить его медалью. И когда посетители называли меня храбрым мальчиком, я всегда старался придать своему лицу серьезное выражение, потому что моя обычная веселая улыбка не вязалась с той лестной характеристикой, которой меня удостаивали.

nice2018cannes

Но я все время боялся, что меня разоблачат, и дань уважения, воздаваемая моей храбрости, начинала меня по-настоящему смущать, тем более что я хорошо знал, насколько она незаслуженна.

Ведь я пугался даже шороха мыши под полом в моей комнате, ведь я из-за темноты боялся ночью подойти к бачку напиться воды. Но люди настойчиво твердили, что я храбрец, и я принимал эту похвалу с тайной гордостью, хотя и испытывал при этом чувство какой-то вины.

Прошло несколько дней; я привык к больнице и к моим соседям и уже чувствовал свое превосходство над новичками, которые нерешительно входили в палату, смущенные устремленными на них взглядами, охваченные тоской по дому.

Больные разговаривали со мной иногда покровительственно, как обычно говорят взрослые с детьми, иногда шутливо, желая позабавиться и видя во мне мишень для своих острот, порою же обращались ко мне просто оттого, что иссякали другие темы для разговора. Я принимал на веру все, что они говорили, и это их забавляло. Они взирали на меня с высоты своего многолетнего опыта и, так как я был простодушен, считали, что я не понимаю, когда речь идет обо.

Они говорили про меня так, словно я был глух и не мог их услышать. Говорят, он никогда не будет ходить. Я решил, что он дурак. Я не мог понять, почему они вообразили, что я никогда не буду ходить. Я-то знал, что ждет меня впереди. Мне нравился человек на соседней кровати. Вскоре после моего появления в палате он сказал: Хочешь, чтобы мы были товарищами? В одной из моих первых книжек была цветная картинка, благодаря которой у меня создалось впечатление, что товарищи должны стоять рядом и держаться за руки.

Я сообщил ему это, но он сказал, что это вовсе не обязательно. Каждое утро он приподнимался на локте и, отбивая такт рукой, внушительно говорил: Я был доволен, что узнал, какая фирма делает лучшие в мире мельницы. Это утверждение так прочно запечатлелось в моей памяти, что и много лет спустя оно определяло мое отношение к ветряным мельницам.

Всюду нужен глаз да глаз. Будет засуха или нет? Энгус был самым рослым и широкоплечим из всех обитателей нашей палаты. У него бывали приступы боли, и тогда он громко вздыхал, или ругался, или испускал тихие стоны, которые меня пугали. Утром, после беспокойной ночи, он обычно говорил, ни к кому в особенности не обращаясь: У него было большое, чисто выбритое лицо с глубокими складками от ноздрей до уголков рта.

Кожа на лице была гладкая, как клеенка. Подвижный, чуткий рот легко расплывался в улыбке, когда Энгус не чувствовал боли. Повернув голову на подушке, он подолгу молча смотрел на. Я смутился, но он сказал: Рассказывай, ведь мы же товарищи. Я повторил ему мою молитву, а он слушал, устремив взгляд в потолок и скрестив руки на груди. Когда я кончил, он повернулся и посмотрел на. Выслушав все это, господь бог составит о тебе неплохое мнение.

Эти слова обрадовали меня, и я решил попросить бога, чтобы он помог и Энгусу. У меня к богу было множество просьб, и число их все возрастало. С каждым днем у меня появлялись все новые нужды, а так как я опускал ту или иную просьбу лишь после того, как она удовлетворялась, а число услышанных молений было ничтожно, то молитва стала такой громоздкой, что я уже со страхом приступал к ее повторению. Однажды я увидел выброшенную кем-то вполне хорошую, на мой взгляд, кошку и вдруг испугался ее застывшей неподвижности: И вот теперь по вечерам в кровати мне казалось, что я вижу мать и отца, лежащих так же неподвижно, с оскаленными зубами, как эта кошка… И я в ужасе молился о том, чтобы они не умерли раньше.

Это была самая главная моя молитва, которую нельзя было пропускать. Потом я решил включить в молитву и мою собаку Мэг и просить о том, чтобы бог сохранил ей жизнь, пока я не стану взрослым мужчиной и не смогу перенести ее утрату. Опасаясь, что я прошу слишком много, я добавил, что, как и в случае с Мэг, я буду доволен, если мои родители доживут до тех лет, когда мне исполнится, скажем, тридцать лет. Мне казалось, что в таком почтенном возрасте слезы — уже пройденный этап. Мужчины никогда не плачут.

Я молился о том, чтобы поправиться, и неизменно добавлял, что если бог не возражает, то я хотел бы выздороветь не позже рождества, до которого оставалось два месяца. Надо было помолиться и о моих птицах и зверюшках, которые жили в клетках и загородках на заднем дворе, так как теперь, когда я не мог сам кормить их и менять им воду, всегда была опасность, что об этом позабудут.

Я молился, чтобы об этом никогда не забывали. Моего попугая Пэта, сердитого старого какаду, надо было каждый вечер выпускать из клетки, чтобы он полетал среди деревьев.

Иногда соседи жаловались на. В дни стирки он садился на веревки с бельем и сдергивал прищепки. Рассерженные женщины, видя, что чистые простыни лежат в пыли, бросали в Пэта палками и камнями, и мне приходилось молиться, чтобы они не попали в него и не убили.

Молился я и о том, чтобы стать хорошим мальчиком. Энгус, высказав свое мнение о моих молитвах, спросил меня: Какой он из себя?

Я всегда представлял себе бога в виде силача, одетого в белую простыню, подобно арабу. Он восседал на стуле, упираясь локтями в колени, и посматривал на мир внизу. Глаза его быстро перебегали от одного человека к другому.

В моем представлении бог не был добрым — он был только строгим. Однако то обстоятельство, что Иисус ездил обычно на осле и никогда не скакал верхом на лошади, вызывало у меня большое разочарование. Когда я сообщил все это Энгусу, он заметил, что, возможно, у меня более верное представление о боге, чем у. Бог мне казался сгорбленным стариком с белой бородой, окруженным толпой старух, которые вяжут и разговаривают по-гэльски.

Мне казалось, что у бога на глазу повязка, а моя мать говаривала: Я не представлял, чтобы бог что-нибудь делал, не посоветовавшись предварительно с моей матушкой. Больной, лежавший на кровати слева от Энгуса, что-то сказал. Он сам до всего додумается, когда станет взрослым.

Хотя я верил в бога и часть вечера посвящал молитве, я все же считал себя существом, от него независимым. Каким бы я ни был, она принимает любым. Выпуская белый, дым я пускаю мысли. Биты будто холсты и я разрисую их кистью. Мой город подрастает быстрее меня, Скоро последний этаж дома будут облака.

Уверен,не накатит маета, Ведь мой психолог пьяный кореш покруче врача. Универ на финише,пора писать диплом, Но музыка ворвалась ко мне в дом и сказала: Он должен быть будто жирный косяк,а не пачка синего бонда. Отпустить все проблемы, поднять паруса И не спеша волнам нырять в чудеса. А я опять не погладил футболку, Рюкзак на спину,на чердак накинул бейсболку.

Двери на защелку,на ходу читаю И вряд ли замолкну, пока не сядет мой старенький walkman. Мой город - кино. И если грустно на душе включу регги музло. Я в рэпе - ветер, будто Леброн на паркете,но Когда в квартире самый плотный закрыто окно.

А я все так же на районе на тех местах. Улица дарит текста,я не пишу на листах. В голове моей блокнот, его нужно заполнить. Вместо меня пишет душа, чтобы точно запомнить. За окном суета и сумасшедший трафик.